25 Декабря 2018

Чтобы уничтожить войну, надо уничтожить патриотизм?

Апологетика и проповедь

Как соотносятся патриотизм и христианство? Чем опасен патриотизм? Острые и неожиданные высказывания о патриотизме Льва Толстого, Зигмунда Фрейда, Стефана Цвейга, архимандрита Спиридона (Кислякова) — в отрывке из книги протоиерея Андрея Кордочкина о патриотизме «Кесарю Кесарево?».


Вызов патриотизму как таковому был брошен Львом Толстым, который определял патриотизм как безусловное зло. Его аргумент был предельно прост: любая война есть столкновение двух патриотизмов, из которых один ничем не лучше другого.

Следовательно, где нет патриотизма — там нет войны. Этот взгляд Толстой в полной мере раскрывает в статьях «Патриотизм или мир?», «Патриотизм и правительство», «Христианство и патриотизм».

«Страшен эгоизм частных людей, но эгоисты частной жизни не вооружены, не считают хорошим ни готовить, ни употреблять оружие против своих соперников; эгоизм частных людей находится под контролем и государственной власти, и общественного мнения. Частного человека, который с оружием в руках отнимет у соседа корову или десятину посева, сейчас же возьмут полицейские и посадят в тюрьму. Кроме того, такого человека осудит общественное мнение, его назовут вором и грабителем.

Совсем иное с государствами: все они вооружены, власти над ними нет никакой, кроме комических попыток поймать птицу, посыпав ей соли на хвост, попыток учреждения международных конгрессов, которые, очевидно, никогда не будут приняты могущественными… государствами, и главное то, что общественное мнение, которое карает всякое насилие частного человека, восхваляет, возводит в добродетель патриотизма всякое присвоение чужого для увеличения могущества своего отечества.

Лев Толстой

За какое хотите время откройте газеты, и всегда, всякую минуту вы увидите черную точку, причину возможной войны: то это будет Корея, то Памиры, то Африканские земли, то Абиссиния, то Армения, то Турция, то Венецуэла, то Трансвааль. <…> Производит же войну желание исключительного блага своему народу, то, что называется патриотизмом. А потому для того, чтобы уничтожить войну, надо уничтожить патриотизм. А чтобы уничтожить патриотизм, надо прежде всего убедиться, что он зло».

«Патриотизм и последствия его — войны дают огромный доход газетчикам и выгоды большинству торгующих. Всякий писатель, учитель, профессор тем более обеспечивает свое положение, чем более будет проповедовать патриотизм. Всякий император, король тем более приобретает славы, чем более он предан патриотизму. <…>

Всякое увеличение войска одного государства (а всякое государство, находясь в опасности, ради патриотизма старается увеличить его) заставляет соседнее тоже из патриотизма увеличивать свои войска, что вызывает новое увеличение первого. То же происходит с крепостями, флотами: одно государство построило 10 броненосцев, соседние построили 11; тогда первое строит 12 и так далее в бесконечной прогрессии. — А я тебя ущипну. — А я тебя кулаком. — А я тебя кнутом. — А я палкой. — А я из ружья... Так спорят и дерутся только злые дети, пьяные люди или животные, а между тем, это совершается в среде высших представителей самых просвещенных государств, тех самых, которые руководят воспитанием и нравственностью своих подданных».

«Чувство это есть, в самом точном определении своем, не что иное, как предпочтение своего государства или народа всякому другому государству и народу, чувство, вполне выражаемое немецкой патриотической песней: „Deutchland, Deutchland uber alles“ („Германия, Германия выше всех“), в которую стоит только вместо Deutchland вставить Russland, Frankreich, Italien или N.N., т.е. какое-либо другое государство, и будет самая ясная формула высокого чувства патриотизма.

Берлин после войны 1945 г

Берлин после войны 1945 г

Очень может быть, что чувство это очень желательно и полезно для правительств и для цельности государства, но нельзя не видеть, что чувство это вовсе не высокое, а, напротив, очень глупое и очень безнравственное; глупое потому, что если каждое государство будет считать себя лучше всех других, то очевидно, что все они будут не правы, и безнравственно потому, что оно неизбежно влечет всякого человека, испытывающего его, к тому, чтобы приобрести выгоды для своего государства и народа в ущерб другим государствам и народам, — влечение прямо противоположное основному, признаваемому всеми нравственному закону: не делать другому и другим, чего бы мы не хотели, чтоб нам делали.

<…> нет и не было такого совокупного насилия одних людей над другими, которое не производилось бы во имя патриотизма. Во имя патриотизма воевали русские с французами, французы с русскими, и во имя же патриотизма теперь готовятся русские с французами воевать против немцев, и во имя патриотизма готовятся теперь немцы — воевать на два фронта. Но не только войны, — во имя патриотизма русские душат поляков и немцы славян».

Аргумент Толстого прост, но не глуп. Легко возразить, сказав, что патриотизм может являться двигателем мирного труда и не обязательно приводит к войне. Но сложно спорить с тем, что редкая наступательная война не оправдывается патриотической риторикой, где имя Германии в припеве «Deutchland uber alles» можно заменить на название любой другой страны. Можно ли обвинить Толстого в наивности, самому не впадая в цинизм?

Спасти разум от безумия толпы

Спасти разум от безумия толпы


Словам Толстого суждено было сбыться спустя несколько лет после его кончины, с началом Первой мировой войны, которая стала временем небывалого патриотического подъема во всех странах-участницах — как в России, Франции и Великобритании, так и в их противниках. В письме к Ференци от 23 августа 1914 года Зигмунд Фрейд писал, как он поначалу разделял всеобщее ликование, и даже иронично добавлял, что его «либидо было поставлено на службу Австро-Венгрии», но быстро разочаровался, желая скорейшего выхода из войны. На лекции, произнесенной через полгода, он уже говорит о том, что война «смывает с нас позднейшие культурные наслоения и вновь выпускает на свет живущего в нас первобытного человека. Она снова заставляет нас быть героями, не желающими верить в собственную смерть, она указывает нам, что чужаки — наши враги, чьей смерти надо добиваться или желать».

Аналогичным образом описывает свои впечатления Стефан Цвейг. Ощущение всеобщего братства и единства, патриотического подъема сменилось ощущением массового психоза, которому поддавались близкие люди и друзья: «Первый испуг от войны, которой никто не хотел — ни народ, ни правительства, — той войны, которая у дипломатов, ею игравших и блефовавших, против их собственной воли выскользнула из неловких рук, перешел в неожиданный энтузиазм. На улицах возникали шествия, повсюду вдруг поплыли знамена, ленты, музыка, ликуя, маршировали новобранцы, и лица их сияли, потому что восторженно приветствовали именно их, самых обыкновенных людей, которых обычно никто не замечает и не славит.

Стефан Цвейг

Стефан Цвейг

Правды ради надо признать, что в этом первом движении масс было нечто величественное, нечто захватывающее и даже соблазнительное, чему лишь с трудом можно было не поддаться. И несмотря на всю ненависть и отвращение к войне, мне не хотелось бы, чтобы из моей памяти ушли воспоминания об этих днях.

Как никогда, тысячи и сотни тысяч людей чувствовали то, что им надлежало бы чувствовать скорее в мирное время: что они составляют единое целое. Город в два миллиона, страна в почти пятьдесят миллионов считали в этот час, что переживают исторический момент, неповторимое мгновение и что каждый призван ввергнуть свое крохотное „я“ в эту воспламененную массу, чтобы очиститься от всякого себялюбия…

То, что я сам не подвергся этому внезапному дурману патриотизма, я отношу отнюдь не на счет особой трезвости или зоркости, а опыта предшествующей своей жизни. Еще за два дня до того я был в „неприятельском стане“ и тем самым мог убедиться, что жители Бельгии были такими же мирными и беспечными, как мои соотечественники. Кроме того, я слишком долго жил космополитично, чтобы вдруг, за одну ночь, возненавидеть целый мир, который был таким же моим, как и моя родина.

Я уже многие годы не доверял политике и как раз в последнее время в бесчисленных разговорах с моими французскими и итальянскими друзьями обсуждал всю бессмыслицу войны. Я был, следовательно, определенным образом вакцинирован недоверием против инфекции патриотического воодушевления и подготовлен, насколько возможно, против первого приступа этой лихорадки, я был полон решимости отстаивать свое убеждение о необходимости целостности Европы вопреки братоубийственной войне, вызванной неумелыми дипломатами и хищными военными промышленниками.

В глубине души, таким образом, я уверенно чувствовал себя гражданином мира; труднее было избрать правильное поведение как гражданину государства. <…> …стало невозможным разумно разговаривать с кем бы то ни было. Самые миролюбивые, самые добродушные как одержимые жаждали крови.

Друзья, которых я знал как убежденных индивидуалистов и даже идейных анархистов, буквально за ночь превратились в фанатичных патриотов, а из патриотов — в ненасытных аннексионистов. Каждый разговор заканчивался или глупой фразой, вроде „Кто не умеет ненавидеть, тот не умеет по-настоящему любить“, или грубыми подозрениями.

Давние приятели, с которыми я никогда не ссорился, довольно грубо заявляли, что я больше не австриец, мне следует перейти на сторону Франции или Бельгии. Да, они даже осторожно намекали, что подобный взгляд на войну как на преступление, собственно говоря, следовало бы довести до сведения властей, ибо „пораженцы“ — красивое слово было изобретено как раз во Франции — самые тяжкие преступники против отечества. Оставалось одно: замкнуться в себе и молчать, пока других лихорадит и в них бурлят страсти. Это было нелегко. Ибо даже в эмиграции — чего я отведал предостаточно — не так тяжело жить, как одному в своей стране. <…>

Через несколько недель я, решившись не поддаться этому опасному массовому психозу, перебрался в деревенское предместье, чтобы в разгар войны начать мою личную войну: борьбу за то, чтобы спасти разум от временного безумия толпы».

Безусловно, в Российской империи происходили те же процессы, что и в других воюющих государствах. Сначала подъем патриотических чувств, на смену им — усталость и разочарование, которые, безусловно, эксплуатировали большевики в предреволюционной пропаганде. Князь Евгений Трубецкой видел причины военных поражений именно в ослаблении патриотического чувства, вызванного ослаблением народной религиозности: «Раньше русский патриотизм не отделялся от религиозного самосознания русского народа, от веры православной: тогда родная земля была для русского человека — земля святая, освященная могилами отцов, а еще более — подвигами мучеников, святителей и преподобных.

Статуя Родина-мать

Статуя Родина-мать

Одушевленное и согретое этой верой чувство любви к родине было несокрушимой силой. А в наши дни массового безверия, отрицания и дерзновенного кощунства утрата родины — прямое последствие утраты святыни. Раз земля отцов стала ценностью относительною, что же удивительного в том, что люди предпочитают ей другие — тоже относительные ценности — интересы пролетариата и интересы трудового крестьянства, а то и личные выгоды! Когда одни говорят — „мы калутские, нам моря не нужна“, другие ублажают себя тем, что „до Саратова немцы не дойдут“, а третьи с легким сердцем расстаются с киевскими святынями, — что это, как не доказательство утраты той высшей духовной ценности, которая одна может сообщить святость национальному чувству и сделать царства крепкими, нерушимыми».

Впрочем, кого-то, как и Цвейга, Первая мировая война заставила пересмотреть привычные взгляды на патриотизм. Бесценным является свидетельство архимандрита Спиридона (Кислякова) — отправляясь на фронт в качестве полевого проповедника, он был, как и все его соотечественники, охвачен чувством «святого патриотизма». Однажды он увидел низко пролетающий немецкий самолет с крестом на днище, из которого падали бомбы. Это стало переломным моментом:

«В эту минуту мне припомнились знаменательные слова четвертого века: „Сим победиши“ . Когда же я припомнил эти слова и мысленно произнес их, тогда вдруг, в этот самый момент, понял смысл и значение этих ужасных слов, понял и едва не обезумел от ужаса. Да ведь эти слова „Сим победиши“, говорил я сам себе, совершенно тождественны и однородны по своему внутреннему смыслу и значению с третьим искушением Христа в пустыне: „Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее; итак, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое“ (Лк. 4: 6, 7)». Священник пережил сильное потрясение, увидев, как из средоточия креста — символа победы над смертью — исходит сама смерть.

Это полностью изменило его отношение к войне:

«Перо выпадает из рук при одной только мысли о том, что я делал на войне. Я, будучи священником Алтаря Христова, все время войны с крестом и святым Евангелием в руках ревностно занимался кровавой травлей одних христиан на других.

Я запричастил Святыми Тайнами около двухсот тысяч солдат, которые от меня шли убивать христиан. Во что я превратил Святые Тайны? Не в одно ли из могучих средств воодушевления солдат на убийство подобных себе солдат?

Через причащение солдат, идущих в кровавый бой, не посылал ли я Самого Христа убивать людей и Самому быть убитым? Своими кощунственными безбожными проповедями я безумно вдохновлял своих отечественных воинов на бесчеловечное убийство и зверское истребление немцев и австрийцев.

С пеною у рта я убеждал их в том, что настоящая война есть Божие правосудие над тевтонами, и мы, русские, вкупе с верными нам союзниками в настоящее время являемся в руках Божиих грозным всеистребляющим орудием Его праведного гнева на властолюбивую Германию, поэтому мы должны считать своим священным долгом без всякой пощады убивать немцев и железной рукой уничтожать и сметать их с лица земли, как самый вредный элемент человечества.

Я мастерски подтасовывал евангельские тексты и исторические факты с тою целью, чтобы перед судом христианской совести воинов не только оправдать эту народную бойню, но и придать ей характер чисто религиозно-нравственный. Теперь же за все мои военные „подвиги“ совесть моя беспощадно меня мучает. Особенно меня мучает смертельная тоска по живому Христу. Я ради интересов государства, своей русской нации и личной жизни давно отрекся от Него…»

Кесарю Кесарево

Как же сочетаются христианство и патриотизм для отца Спиридона? Никак. В этом смысле он близок к Толстому, которому симпатизировал. По его словам, «учение Христа для государства есть смерть». Тем не менее он (быть может, первым среди русского духовенства) попытался дать ясный ответ на вопрос: «Что мы должны кесарю?»

Священник писал: «Кесарю принадлежат только деньги и принадлежат лишь потому, что на них значится его образ и вырезанная надпись. Человек же не принадлежит кесарю, он, как носитель образа и подобия Божия, принадлежит только одному Богу; христианин же есть прямая собственность Христа. Он есть цена Крови Христовой. Поэтому никакая земная власть не вправе заявлять свои права на человека, а тем паче на христианина».

Свою позицию о. Спиридон изложил в письме к Поместному Собору, но на Соборе его «исповедь» зачитана не была, и священнику удалось избежать неприятностей.


Острые вопросы о патриотизме протоиерей Андрей Кордочкин разбирает в своей книге «Кесарю Кесарево? Должен ли христианин быть патриотом?»